Многие собеседники охотно шли на контакт с американцами — интервью растягивались на несколько сессий, а общий объем сведений от одного респондента достигал пары сотен страниц. Еще бы — за потраченное время интервьюируемые получали денежную компенсацию, скромную по американским меркам, но более чем сносную по меркам ди-пийским. Плюс многие из них лелеяли надежду если не на трудоустройство, то хотя бы на словечко, замолвленное перед иммиграционными службами США.
Парижского собеседника Александра Даллина столь низменные материи интересовали мало. Его дневники того времени являют сплав упрямого богоискательства и повседневного самоедства. За несколько дней до визита Даллина, к примеру, он записывает: «Сегодня я проснулся с ужасно тяжелым чувством пустоты внутренней и ожесточенности. Я начал молиться чисто формально, словно я не обращался к Богу, а чувствовал перед собой какую-то пустоту. Потом только появилась в душе теплота, и молитва стала внимательной и укрепляющей или, лучше сказать, восстанавливающей».
Постоянным рефреном в дневнике проходит мысль о том, что надо быть снисходительным к людям, что не следует раздражаться и что смирение и терпение не совместимы с обидой и негодованием. Информации о встрече с Даллином в дневнике (по крайней мере, в его опубликованной части) нет, но, судя по записи интервью, Дмитрий Петрович не стал расходовать свою снисходительность на посторонних:
МЫ ДОЛЖНЫ НАСЛАДИТЬСЯ ДОСЫТА ПОРАЖЕНИЕМ И ПОЗОРОМ ГЕРМАНИИ, КОТОРОЕ ПРИДЕТ РАНО ИЛИ ПОЗДНО... И КОГДА МЫ СНОВА И ОКОНЧАТЕЛЬНО ВТОРГНЕМСЯ В ПРУССИЮ, ОТ НЕЕ КАМНЯ НА КАМНЕ НЕ ОСТАНЕТСЯ.
— «[Генерал] Власов был, вероятно, карьеристом, который сам себя убедил в своем предназначении»;
— бургомистр Смоленска Меньшагин — «всецело продукт советской системы»;
— глава Локотского самоуправления Каминский — «авантюрист, глупый и самовлюбленный, чванливый, политически безграмотный, форменный бандит»;
— редактор газеты «Речь» Октан — «законченный негодяй».
За какие-то четверть часа раздав всем сестрам по серьгам, Дмитрий Петрович почувствовал себя утомленным и выпроводил интервьюера. Чтобы отвязаться от дальнейших расспросов, еще один эпизод своей биографии он пообещал изложить письменно. В архиве Гарвардского института до сих пор хранится манускрипт с примечательным названием «Д. Степанов. История российской национал-социалистической партии в Минске. Февраль — май 1944 г.».
Конечно, ни французские власти, ни экспедицию «Гарвардского проекта», ни советских чекистов маскарад с псевдонимом не мог ввести в заблуждение. На самом деле Дмитрия Петровича звали вовсе не Степанов, а
Кончаловский
Дмитрий Кончаловский (родился 28.03.1878, здесь и далее по новому стилю) был младшим из трех сыновей Петра Петровича Кончаловского, помещика, затем мирового судьи, затем ссыльного и наконец переводчика и издателя. Старший брат Максим (родился 13.10.1875) стал известным врачом, средний Петр (родился 21.02.1876) — знаменитым художником. Малая дельта между датами рождения братьев объясняется не сверхъестественными обстоятельствами, а нетривиальной структурой семьи Кончаловских: няня их первой дочери Акилина Максимовна стала фактически второй женой Петра Петровича. Несмотря на этот, как выразился в своих мемуарах Максим Петрович, «переплет», семья была удивительно сплоченной: после смерти отца все братья и сестры проявляли трогательную заботу и об обеих матерях, и друг о друге.
Петр Кончаловский. Портрет историка Дмитрия Петровича Кончаловского, брата художника
В конце 80-х Кончаловские перебрались в Москву, где Дмитрий Петрович закончил историко-филологический факультет университета. Затем он два года был слушателем в Берлинском университете, что в 1943-м позволило ему назвать себя «человеком... впитавшим немецкие культурные ценности и сохранившим в своей душе благодарность за счастие быть воспитанным и идейно, и нравственно по немецкому лекалу».
В письмах сестре тридцатью годами раньше акценты, впрочем, расставлялись несколько иначе: «Я почувствовал всю красоту и величие Франции, как только очутился в закопченной, черной Германии и увидел все эстетическое ничтожество и убожество прославленной германской культуры».
Призванный в армию после начала Первой мировой и охваченный патриотическим угаром Дмитрий Петрович и вовсе требует «искупления, самого беспощадного искупления всего совершенного, мы еще должны позлорадствовать, в свою очередь, мы должны насладиться досыта поражением и позором Германии, которое придёт рано или поздно... И когда мы снова и окончательно вторгнемся в Пруссию, от нее камня на камне не останется».
Отношение Кончаловского к Германии снова переменится уже после Версаля, условия которого он сочтет несправедливыми и кабальными. Он даже переведет для Госиздата брошюру (читателей-кейнсианцев прошу встать) Дж.М. Кейнса «Экономические последствия Версальского мирного договора».
На вопрос «что я делал во время революции», писал Дмитрий Петрович в мемуарах, «самым правильным ответом был бы: жил». Жил, пытался в голодные годы военного коммунизма прокормить семью, приспосабливался к новому, не слишком прекрасному, миру. Преподавал в университетах, сначала историю Древнего Рима, затем, будучи разоблачен бдительными комсомольцами как буржуазный прихлебатель, аполитичную латынь. Сумел издать несколько переводных и собственных книг, впрочем, еще больше издать не удалось. В самое безденежье давал частные уроки.
Тем не менее представлять автора, в 1938 году публиковавшего рецензии в журнале «Историк-марксист», жертвой режима было бы некоторым упрощением. Кончаловский не питал симпатий к советской власти, но и не конфликтовал с ней. На вопрос, почему он спасся, при том, что 80% коллег и знакомых (оценка самого Кончаловского) были репрессированы, он честно отвечал, что его спасли две вещи: прямота — своих взглядов он никогда не скрывал — и фамилия.
Сына Кончаловского призвали в Советскую армию как военврача (он погиб на фронте в 1944-м), а сам Дмитрий Петрович с женой и дочерьми в октябре 1941-го отправился на дачу под Можайском, где и дождался прихода немцев. Через месяц произошло несчастье, окончательно снявшее для Кончаловского вопрос, на чьей он стороне: во время нападения партизан были ранены его дочь и жена. Отступая из Можайска, четвертая танковая армия вермахта забрала Кончаловских с собой, семья была эвакуирована в Смоленск, где Дмитрий Петрович стал сотрудником отдела активной (т.е. направленной на разложение стоящих на данном участке фронта советских частей) пропаганды: «После большевистских палачей и угнетателей немецкие солдаты казались мне рыцарями света, ведущими священный бой с исчадиями ада».
Чтобы не подвести своих советских родственников, Кончаловский взял себе псевдоним:
Сошальский
Очень скоро Дмитрию Петровичу стало очевидно, что и в отношении рыцарства, и в отношении света он попал впросак. Освобождение от Сталина вовсе не принесло чаемой свободы, скорее наоборот. Классовое безумие Маркса и Ленина Гитлер и Розенберг (Кончаловский, как и подобает историку, проштудировал первоисточники) крыли безумием расовым. Антипатия, впрочем, оказалась взаимной. В сохранившемся отчете смоленской службы безопасности (СД) от декабря 1942-го «профессор Сошальский» обвиняется в том, что «мыслит абсолютно великорусски, если не панславистски», подозревается в скрытом карьеризме и стремлении стать «министром по вопросам религии и культуры» в будущем русском правительстве. Утешала эсдэшников лишь мысль, что никакого русского правительства никто в Берлине и не планирует создавать.
В июле 1943-го Дмитрий Петрович составляет весьма примечательный меморандум. На 14 страницах ему удается совместить несовместимое: трезвый и взвешенный анализ ситуации и наивную надежду на «доброго фюрера», который (вероятно, поглощенный иными заботами) оказался слегка не в курсе того, что творят в России его присные.
На немного окаменевшем академическом немецком начала века Кончаловский перечисляет краеугольные камни оккупационной политики:
— обращение с военнопленными и перебежчиками, вызвавшее их массовую гибель зимой 1941/1942 года;
— насильный угон остарбайтеров;
— жестокую эксплуатацию крестьянства, ничуть не меньшую, чем при большевиках;
— отказ от гимназий и высших учебных заведений, ограничение образования начальным и техническим;
— разделение немцев и русских «даже в мелочах — к примеру, в вопросах входа в какие-то заведения или использования дорожек и скамеек»;
— и, наконец, пропагандистскую брошюру об «унтерменшах», призванную «поставить русского человека перед всем миром к позорному столбу».
ЛЕНИНГРАДСКИЙ ПРОФЕССОР-ФОЛЬКСДОЙЧ БРАВО РАПОРТУЕТ: СЛЫШАЛ В СССР О ДВУХ КОНЧАЛОВСКИХ – ХУДОЖНИКЕ И ВРАЧЕ; ОБ ИСТОРИКЕ НИЧЕГО НЕ СЛЫШАЛ.
Из всего этого следует вывод: «Необходимо не только принципиально изменить политику по отношению к русскому народу, но и призвать его на борьбу с большевизмом и передать решение его судьбы в его собственные руки».
До Гитлера меморандум, конечно, не дошел, но Розенберг и, вероятно, Геббельс его прочли, что, впрочем, никак не отразилось на восточной политике рейха.
Но известное фрондерство Кончаловского вполне сочеталось — как, вероятно, и при советской власти — с повседневным конформизмом. В июле 1943-го по Минску разносится слух о том, что академик белорусской Академии наук Николай Михайлович Никольский — ему тогда было под семьдесят — сбежал к партизанам. Немецкая администрация несколько ошарашена — маститый историк религии вроде бы был готов с ней сотрудничать и даже взял аванс на написание эпохальной этнографической разработки «Обычаи при помолвке и свадьбе». Это сакральное знание безусловно помогло бы проникнуть в тайны загадочной русской души и тем самым приблизить Endsieg. И вдруг такой афронт!
В качестве эксперта по психологии беглых академиков привлекается однокашник Никольского по учебе в Московском университете Д.П. Кончаловский, который и разъясняет ситуацию ко всеобщему удовлетворению: еще до революции Никольский пользовался благосклонностью еврейских издательств, преподавая в Минске, отдавал предпочтение студентам-евреям, а многие его так называемые «научные работы» являются дешевой халтурой.
Полагая, возможно, что сама идея национал-социализма не так плоха, а вот конкретное ее воплощение подкачало, Кончаловский в начале 1944-го оказывается втянут в еще одну авантюру: он назначается главой минского отделения российской национал-социалистической партии — карликовой организации, созданной главой локотского самоуправления Каминским в качестве политического крыла его армии РОНА.
В рукописи, переданной в мае 1951-го Даллину, Дмитрий Петрович скрупулезно описывает свои партийные будни: с марта по май 1944-го ряды партии пополнились десятком энтузиастов, также состоялось два открытых партсобрания, на каждом из которых присутствовали около 15 человек — пара бывших военнопленных, два или три газетчика и русские сотрудники местных немецких учреждений.
С горечью осознав, что Кончаловский не тот человек, который приведет их партию к торжеству и процветанию, русские национал-социалисты свергают Дмитрия Петровича, но наступление Красной армии и эвакуация Минска освобождают их от мучительной необходимости дальнейших кадровых решений.
Кончаловский к этому времени официально работает на айнзацштаб Розенберга, но неожиданно со скандалом порывает с ним и уезжает в Берлин: мол, ему обещано место в службе пропаганды генерала Власова. Через несколько месяцев, однако, выясняется, что обещаниями сыт не будешь, и Кончаловский снова предлагает свои услуги айнзацштабу и даже настаивает — «в связи с испытываемой материальной нуждой» — на скорейшем перечислении гонораров. Последний эпизод, который сохранили для нас архивы айнзацштаба и вовсе граничит с фарсом: в ноябре 44-гов берлинской штаб-квартире неожиданно задаются вопросом: а не поддельный ли Кончаловский на них работает?
Подозрительность чиновников можно понять — в начале войны они были чересчур легковерны, что обогатило их шкафы увесистыми папками с допросами родственников Молотова, внебрачного сына Троцкого и других нарушителей Сухаревской конвенции. А теперь, когда неумолимо близится полный Endsieg, самое время навести порядок в документации.
Арбитром назначается служащий в айнзацштабе ленинградский профессор-фольксдойч, который браво рапортует: слышал в СССР о двух Кончаловских — художнике и враче; об историке ничего не слышал.
Благополучно выбравшись из водоворота последних месяцев войны, Кончаловский вместе с семьей оказывается в лагере ди-пи в районе Ганновера. Лишь в конце 1947-госестре, живущей во Франции еще с дореволюционных времен, удается выправить все нужные документы, Кончаловские перебираются в Париж (там Дмитрий Петрович и умрет в июне 1952-го). Незадолго до отъезда из Германии он записывает в дневник:
«Вчера утром из Бонна... привезли номер немецкого журнала со статьей о Пете и фотографиями с его картин и его семьи. Он народный художник РСФСР и получил Сталинскую премию. На каких мы разных полюсах. Боже мой! Как все это могло так произойти, если подумать о наших исходных корнях в нашей отцовской семье, наших идеалах, о заветах наших родителей, о заветах той умственной и нравственной атмосферы, в которой мы выросли и воспитались? Мы потеряны друг для друга навеки, если бы даже нам и было суждено когда-либо увидеться».